— Ну, кто смелый, давайте в клеть! — улыбаясь, сказала она, открывая дверцу в прямоугольный железный ящик с тонкими ручками по краям.
А когда мы, преодолев страх, ринулись занимать места, она предупредила нас:
— Не торопитесь… Три… Шесть… Десять. Хватит.
Я наткнулся на ее руку и, смущаясь, отошел назад.
Было очень грустно, что я не попал в первую десятку. Когда же клеть вернулась обратно, нам, остальным, было уже не страшно. Мы весело переговаривались, пугали девчонок, девчонки взвизгивали, но не жались друг к дружке, в клеть шли смело, а некоторые даже отпихивали мальчишек, старались занять крайние места. И даже не сразу почувствовали, как дернулась клеть, приподнялась и вдруг стала стремительно падать, и сразу стало темно и подуло сыростью. Но не успели опомниться, как блеснул свет откуда-то снизу, послышался металлический скрежет и клеть уже тихо и плавно заскользила и остановилась совсем незаметно. Мы не почувствовали этого, нам еще казалось, что мы продолжаем опускаться.
— Все, приехали, — сказала нам Надежда Георгиевна и открыла двери. — Выходите по одному.
Чуть поодаль под наблюдением девушки-экскурсовода стояла первая десятка и звала нас к себе. Мы присоединились к ней, и короткие наши восклицания говорили больше о том, что пришлось почувствовать крепко и сильно в эти первые минуты, чем все длинные и бессвязные споры по дороге на шахту.
Уже потом, через несколько лет, работая в шахте, я много раз вспоминал и этот спуск, и наши восклицания, и девушку-экскурсовода, которая мне тогда показалась подземной феей. И особенно я пытался представить лицо Надежды Георгиевны там, в шахте, и не мог, как ни пытался. И если теперь я знаю всю тайну подземной жизни, до мелочей, если сейчас я могу пройти по всем закоулкам с закрытыми глазами, то все равно мне уже никогда не представить, как выглядела под землей Надежда Георгиевна в тот сентябрьский день. Даже голоса ее не могу услышать. А жаль, очень жаль, что не могу. Уже позднее, вероятно в десятом классе, я узнал, что у Надежды Георгиевны погиб в шахте муж. Он погиб в ясный сентябрьский день. Она уехала из поселка неожиданно, в середине учебного года, и ее не задерживали, отпустили, хотя было трудно найти такого же прекрасного учителя и человека!
— Бывают моменты, когда человек не выдерживает, когда груз переживаний становится таким непосильным, что появляется в душе трещина, которую уже ничем не соединить, ни верой, ни любовью — ничем, — говорил мне Сергей Михайлович, когда я коснулся в нашей беседе Надежды Георгиевны Коньковой. — Понимаешь? Ничем. Вероятно, это и произошло с Надей.
Но тогда, в тот далекий день, я ничего этого не знал, даже не догадывался, и много дней после экскурсии жил теми невероятными впечатлениями, которыми я был напитан весь, без остатка, там, в шахте. В библиотеке я отыскал все книги о шахтерах и страшно удивился, когда с трудом нашел всего несколько книг. Мне казалось, что о шахте, о шахтерах написано так много прекрасных книг, что мне не осилить и за год. Может быть, поэтому я писал рассказ об экскурсии так, как никогда не писал раньше, даже сочинение по любимому мною рассказу Тургенева «Муму». А такой рассказ должен был написать каждый из учеников. За него не ставили оценки, кажется, и ошибки не исправлялись, просто наши рассказы оставались на память у Надежды Георгиевны. Лучшие из них читали на уроке.
Я написал что-то около десяти страниц, так много я еще ни разу не писал, и я был расстроен этим, так как не сомневался, что у Надежды Георгиевны не хватит сил прочитать всю мою ерунду. Но сокращать не стал. «Пусть, — решил я. — Все равно двойку не влепит». И все же чего-то боялся и с нетерпением ждал, когда придет Надежда Георгиевна на урок и скажет: «Я прочла ваши рассказы».
И вот в те самые школьные часы, когда я жил в таком предчувствии, ко мне подошла Надежда Георгиевна, отвела в сторону, сказала:
— Коля, ты не смог бы сегодня вечером прийти ко мне?
— Хорошо, я приду, — послушно ответил я, но хотелось спросить: «А зачем?» Но такого вопроса мы в свое время учителям не задавали: мы были воспитаны в послушании и таком отношении к взрослым, когда лишних вопросов не задают.
Я уж не помню, как провел время до вечера, но, кажется, я все-таки не выдержал и пришел к Надежде Георгиевне раньше времени. Она провела меня в комнату, посадила на диван, а сама придвинула стул и села напротив.
— Это ты писал? — Она вытащила из стопки тетрадей мою, с голубой обложкой.
«Сейчас начнется», — подумал я и про себя пробормотал что-то вроде:
— Так я и знал.
Но Надежда Георгиевна стала задавать мне совсем непонятные вопросы. Где я родился? Кто родители? Где работают братья и сестры? Много ли я читаю? Кого читаю? Я отвечал, а сам терялся в догадках: «Зачем ей все это? Лучше бы уж сразу — и баста».
— Ну что ж, это хорошо, — сказала Надежда Георгиевна и поднялась со стула. — Спасибо тебе, что пришел. Ну, беги, а то мама, поди, заждалась.
— До свидания, Надежда Георгиевна.
Все выяснилось на следующий день. Надежда Георгиевна вошла в класс при полной тишине, чего не было раньше. Уже кто-то из ребят сказал, что сегодня будут читать наши рассказы о шахте. И верно, Надежда Георгиевна держала в руке стопку тетрадей.
— Спасибо вам, ребята, — сказала Надежда Георгиевна. — Все ваши рассказы мне очень понравились, и, если вы разрешите, я прочту некоторые из них.
— Разрешаем! — хором закричали мы.
— Я не стану называть фамилий, да это и не обязательно, я просто прочту, а вы скажете, понравилось вам или нет.
И тут я застыл: она взяла в руки мою тетрадь с голубой обложкой. Впервые в жизни я слушал то, что написал, и это было странное чувство. До сих пор никаким другим словом я не могу его выразить. Может быть, мне когда-нибудь удастся найти другие слова.
— Кто написал? Кто? — шепот покатился по партам, и каждый пожимал плечами, и я тоже пожал.
Надежда Георгиевна кончила читать, и с минуту в классе стояла тишина. Никто не решался первым подать свой голос, ждали, что скажет учительница.
— По-моему, написано хорошо, — сказала Надежда Георгиевна, и краска облила мне щеки, загорелись уши, и показалось, что все ребята посмотрели на меня. Хотелось провалиться сквозь землю, и я не слышал, как шумели ученики, как выкрикивали какие-то слова, — кажется, просили назвать автора.
Не помню, как кончился урок, как вышел из класса и как очутился в подвале, там, где старшеклассники устроили тир. Я сидел на маленькой скамейке почти в темноте и ни о чем не думал. А может быть, и думал, но уже не помню, о чем. Вероятнее всего, ни о чем конкретном и ясном я не думал, а старался успокоить себя и вернуться до звонка в класс таким же, прежним, чтоб никто ничего не заподозрил. Не знаю, удалось ли мне это сделать, но так никто и не узнал, кто написал тот рассказ, прочитанный Надеждой Георгиевной.
А Надежда Георгиевна как-то подошла ко мне, сказала:
— Пиши, Коля, обязательно пиши.
И, конечно, надо бы сказать, что я так и поступил, то есть стал писать, но нет, ничего этого не было, потому что во мне еще не жило то самое желание писать, и я слишком скоро забыл о словах Надежды Георгиевны и о своем первом рассказе. И только потом, года через два, когда стали появляться мои куцые заметки в городской газете, я ощутил в себе то, что разглядела еще в седьмом классе Надежда Георгиевна. И когда мой путь был уже определен и дорога лежала в Москву, в институт, где «учили на писателей», я до конца понял весь смысл сказанных слов, и с этого времени я острее воспринял все то, что произошло со мною в тот далекий сентябрьский день.
И каждый раз, приезжая домой, в родной шахтерский поселок, уже ненадолго, в гости, я чувствовал, как не хватало мне встречи с Надеждой Георгиевной, но и до сегодняшнего дня я надеюсь на эту встречу. В этот последний приезд на родину я был у многих моих учителей, был и у Сергея Михайловича, и опять наш разговор незаметно зашел о Надежде Георгиевне.
— Понимаешь, Коля, — говорил мне старый учитель, — это хорошо, что все так получилось. Мы, педагоги, как врачи, не должны ошибаться. Ошибка врача — холмик могилы, наша ошибка — исковерканная душа.
Мы сидели за столом, на котором стояли бесхитростная закуска и вино собственного приготовления, и было тихо, постепенно приходил сумрак, но мы не включали света, и голос Сергея Михайловича был задушевным и проникновенным, и слова его я впитывал, как воду в жаркий день, — жадно, с наслаждением.
— У Надежды Георгиевны было великое чувство педагога. Оно было даровано ей с рождения. И она умела этим чувством руководить. А это, понимаешь, Коля, очень трудно. Ты уж поверь мне, я-то знаю это хорошо. И прекрасно, что ее ученики нашли свой путь и говорят о ней только добрые слова. Ведь что чувствует учитель, когда приходят к нему бывшие ученики? Озарение. Да, да, озарение. Я не сказал высокопарного слова. В моем пенсионном возрасте так уже не принято говорить. Просто я начинаю понимать все, что пережил, несколько иначе, чем молодые учителя и вообще молодые. Ты поймешь это сам. Это приходит с возрастом, и ничего тут не поделаешь. Я вот хотел уехать отсюда к себе на родину, на Тамбовщину. Места у нас там прекрасные, и родственники меня зовут, но я уже не смогу. И даже не потому, что стар, а, вероятно, потому, что не смогу жить без того, что есть сейчас во мне. Двадцать пять лет жизни в одном поселке — нешуточное дело, и это надо понять. Надежда Георгиевна прожила здесь тоже много лет, и, если бы не все это, она бы, конечно, никогда не уехала. А может быть, она еще и вернется.